В то время как мексиканский режиссёр Алехандро Гонсалес Иньярриту продолжает в своих фильмах говорить о гуманизме, но уже не аскетичным киноязыком и сюжетной полифонией, но эстетическим буйством, пределов которому пока нет совсем, видный классик намного более авторского кинематографа Мексики Артуро Рипштейн остаётся по-прежнему мизантропом и ироническим постмодернистом, снимая так, словно Бунюэль, у которого Рипштейн когда-то начинал, и не думал умирать. Во всяком случае, Рипштейн единственный ныне из режиссёров латиноамериканского кино, кто не стремится говорить на социально значимые темы, эксплуатируя пограничные отношения и ужасы наркоторговли. Карлос Рейгадас так и вовсе ушёл в самоповторы, тогда как Рипштейн преимущественно рефлексирует, предаваясь неописуемой внежанровости и порой перелицовывая реальную историю так, что впору говорить о собственной Мексике режиссёра, не похожей ни на одно из существующих мест на Земле; здесь и больно, и безумно, и опасно, и страстно, и прекрасно…
Его «Порочный девственник» 2002 года, экранизация рассказа Макса Ауба, кино не столько о сексе и девиантных отношениях между первостатейной шлюхой и застенчивым официантом, сколь о том бурном времени, в котором живут герои картины. Формально, конечно, лента Рипштейна это неоклассическая мелодрама на исторических дрожжах, преисполненная эротизма и садомазохизма в крайней степени, с достаточно бесхитростным противопоставлением нарочито слабого и безвольного Начо вульгарной и развращенной Лоле, не будь время действия в ленте чётко показано: 40-е годы, когда Мексика бурлила в угаре революционном, экспортированном из СССР, а десятилетие великой войны началось с убийства там же Льва Троцкого Меркадером. Однако режиссёр поступает достаточно хитро, вуалируя вне кадра основной массив реальных исторических событий; его герои это выхваченные из временных петель архетипы меняющегося исторического ландшафта, те, кто приходят надолго и те, кому уготована бесславная роль статистов. Но Рипштейн присматривается в первую очередь к этим статистам истории, как официант Начо, не сумевший ввиду своей извечной рабской сущности мелкого человечишки, не то что получить женщину, но даже её удержать. А кто она на самом деле? Психопатка, маньячка, актриса, шлюха, любовница — в Лоле собраны все ипостаси женской натуры, но по Рипштейну она и дева-революция, что толкает на путь анархии своего возлюбленного, трактуя любовь как полное и беспрекословное подчинение, подавление. В противовес государственному террору идёт террор чувственный.
Собственно, тогдашняя историческая шизофрения в картине показана более чем ярко, в гротескной манере, с карикатурными русскими революционерами, косплеем Эйзенштейна и многопрофильными лесбиянками, будто пришедшими из фильмов Педро Альмодовара. Но чувство юмора у Рипштейна слишком неочевидно, поскольку смеется постановщик лишь над каноническими жанровыми парадигмами мелодраматического кино. Мелодрама растворяется в социополитической агонии, а от повествования все сильнее веет «Голубым ангелом» Штернберга, ведь роднит картины не только схожесть типажа главной героини, но и выкристаллизовывающаяся мысль о гибельных путях революционеров от плоти и буквы учений Маркса etc. Лола лишь кажется удачно балансирующей между очередными этапами безвременья, используя других и будучи использованной самой, но чем ближе финал, тем меньше надежд, что она, как и Начо, не обречена на замкнутый круг самоопределения и самобичевания. Революция в её лице вырождается в нечто уродливое, а её верный агнец остаётся неудовлетворенным и униженным ничтожеством, для которого иного способа кроме как совершить акт сакрального политического убийства не видно. Впрочем, Рипштейн вовремя включает сюрреалиста, подменяя явь прослойкой фантазий, и прямое политическое высказывание, эдакий антитоталитарный выпад в сторону тамошней системы управления, типичной для всей Латинской Америки с постулатами популизма, демагогии и уничтожения свобод, оказывается в общем-то незначительным на фоне зашедших в никуда межчеловеческих отношений, кривозеркально отразивших весь тот паноптикум, что творился в политикуме. Власть, как и секс, это, бесспорно, наркотик — и галлюцинации в «Порочном девственнике» слишком доминируют.
В то время как мексиканский режиссёр Алехандро Гонсалес Иньярриту продолжает в своих фильмах говорить о гуманизме, но уже не аскетичным киноязыком и сюжетной полифонией, но эстетическим буйством, пределов которому пока нет совсем, видный классик намного более авторского кинематографа Мексики Артуро Рипштейн остаётся по-прежнему мизантропом и ироническим постмодернистом, снимая так, словно Бунюэль, у которого Рипштейн когда-то начинал, и не думал умирать. Во всяком случае, Рипштейн единственный ныне из режиссёров латиноамериканского кино, кто не